Бесконечно подлинны, плодотворны эти муки, эти корни обезбоженной, но до конца религиозной души. Сколько сил, сколько стального порыва в ней, — недаром сожгла она, сумела сжечь старый мир! О, это не хныканье мертвых плакунов, у коих в сердце мокрицы, — бесплодных и жалких теней в лету ушедшего прошлого. Это — шум бури, это — страдания циклона, крутящегося вокруг себя, взметнувшегося к небу и в брызгах свергающегося с высоты. И, верится, это — заря грядущей вселенской примиренности, обретшей Бога, перерожденной земли…
…И снова, и снова безмерно близка нам мятущаяся душа родины, взыскующая вышнего Града. Горит, сгорает она перед алтарем Неведомому Богу, ищет, не называя, Имя святое, блуждает, но и в блужданиях по-прежнему неизменна, верна себе…
Он или погибнет, как Ницше, или закричит «осанна», как Достоевский, — этот вдохновенно косноязычный поэт русской революции, ее пророк и паяц, упрямый jongleur своей Notre Dame, вместе с нею неустанно творящий ее крестный путь…
Лучше всех сумел запечатлеть он биение стальных сердец, оглушившее изумленный мир. Явственней всех почувствовал ритм громовой эпохи, разбивающей старые скрижали. Ярче всех выразил глубину исканий, самоутверждение бунтарства — и бездну творческих сомнений, льнущих к последнему якорю.
Да, воистину, так. Жутким посохом Грозного правит ныне суровая русская революция, и, трепеща, повинуются мятежной воле ее. Но придет время и, быть может, уже недалеко оно, — и, как некогда жезл Аарона, расцветет этот посох [260] , и склонится притихший мир перед розой живого духа, творческой культуры, явленной народом великих страданий и великой любви…
Вера или слова? [261]
(«Царство Зверя» г. Мережковского)
«Жалок тот историк, который не умеет видеть, что в бесконечной сложности и глубине всемирной жизни известное зло нередко глубокими корнями связано с известным добром!»
К.Леонтьев
I
Странное, смешанное впечатление производит лекция Д.С. Мережковского «Большевизм, Европа и Россия» [262] , читавшаяся им в Европе и теперь появившаяся в печати. По обыкновению, холодно блестящая по форме («красноречие может сверкать и как огонь, и как лед» — Карлейль), идеологически она столь сумбурна и вместе с тем местами столь захватывающе остра и психологически показательна, что хочется остановиться на ней подробнее.
Мережковский ставит вопрос о русской революции и о большевизме в большом и углубленном «плане»: — в плане мировой истории, уходящем в религиозную глубину. Он оперирует, верный себе, привычными для него «предельными» категориями: христианство, Христос, Антихрист, «спасение», «воскресение», «царство Зверя». Он хочет проникнуть в тайну всемирно-исторического назначения России, Европы, человечества. И все эти размышления окрашивает резким, кричащим призывом к Западу от имени России: — «помогите, спасите от пентаграммы Зверя — большевизма!»…
В этом призыве — величайшая фальшь всей статьи и всей нынешней позиции Мережковского. Благодаря ему все сами по себе достойные всяческого признания восклицания автора на тему «Россия спасется — знайте!» — приобретает неприятный характер пустых и бездушных декламаций. Нужно иметь очень мало действительной веры в спасение России, если ставить его в зависимость от помощи Европы, да еще той самой, у которой «общая с большевиками метафизика».
Прямо-таки диву даешься, как можно в одной статье выдвигать столь безнадежно противоречащие друг другу суждения, какими щеголяет Мережковский. Даже не «контрадикторные» противоположности, могущие быть «примиренными» в некоем «высшем синтезе», — а просто положения, взаимно уничтожающиеся…
«Россия лежит, как тяжело больной, без сознания, без памяти; сами не можем встать» (вторая глава) И вдруг: «Россия гибнущая, может быть, ближе к спасению, чем народы спасающиеся; распятая — ближе к воскресению, чем распинающие» (третья глава).
То детская мольба о спасении — вплоть до возведения варшавских легионов в сан рыцарей воинства Христова; то презрительные взгляды на спасителей свысока. То на Европу лишь одна надежда, ибо «нашу Русь мы уже потеряли». То, напротив, Европа — проклята, будучи землей «буржуя окаянного», а вот «Третья Россия», земля «буржуя святого», Европу спасет, опалив предварительно «белым огнем». Бессильное словесное метание из одного строя мыслей в другой, существенно и органически противоположный. И вряд ли такое зрелище может импонировать кому-либо, и прежде всего европейцам, в поведении которых столь заинтересован г. Мережковский.
Побольше целомудрия в обращении со словом.
II
Впрочем, есть в его статье один твердый, выдержанный тезис, на котором он настаивает, не шатаясь: это полная, абсолютная непримиримость к большевизму. Он очень яркими, едва ли даже не стилизованными штрихами описывает настроение русских в нынешней России, очень метко говорит, что между знающими большевизм не знающими его «стена стеклянная». Красочно живописует пороки, зло советского строя.
Однако, когда от психологии и бытоописания переходит к логике и метафизике — впадает опять-таки в фальшь.
Он доходит до того, что надменно проклинает Деникина, Юденича, покойного Колчака за их «соглашательство» (?), за их «торг о России единой и неделимой»: нужно было «всем пожертвовать для свержения Красного Дьявола». Значит, и Россией, и национальной частью? — Да: «Лучше все, чем большевики!»
Если это крик измученной обывательской души, то нечего было бы особенно долго на нем останавливаться. Но автор превращает его в «систему», возводит его в перл создания, в последний закон мудрости.
Верный своему традиционному пристрастию к схемам и формальным абстракциям, к упрощенному жонглированию элементарными антитезами, Мережковский особенно слаб, когда касается живой плоти истории, упругой, многоцветной, усложненной («мир пластичен!» — провозгласил в свое время мудрый американец Джемс).
Вот основной принципиальный аргумент его непримиримости:
«Мириться можно со злом относительным, с абсолютным — нельзя. А если есть на земле воплощение Зла Абсолютного, Диавола, то это — большевизм».
Но ведь в том-то и дело, что ошибочно с точки зрения метафизической и еретично с точки зрения христианской искать в длящемся историческом процессе воплощение Абсолютного Зла. Отсюда и гипотетическая форма фразы Мережковского («если есть на земле…») не может быть обращена в категорическую, что он молчаливо делает, — и, следовательно, его безукоризненная большая посылка («мириться можно лишь со злом относительным») не имеет никакого отношения к нашей проблеме.
Наши бояре и раскольники видели Антихриста в Петре. Пьер Безухов высчитывал звериное число в применении к Наполеону. Многие готовы были обличать пентаграмму на лбу Вильгельма. — Убогая и курьезная страсть людей к ошибкам перспективы, к «абсолютизации относительного»!..
Да, мириться с абсолютным злом нельзя, но в конкретном процессе истории добро и зло так переплетены взаимно, что каждое историческое явление есть по необходимости смесь этих двух начал. «Дьявол с Богом борется, и на поле битвы — сердца людей» (Достоевский). Относительное же зло может стать орудием добра, и нравственная задача каждого — способствовать этому процессу. Тут-то и крах Диавола, отмеченный в парадоксе Гете: он «stets das bose will und stets das schafft» («Всегда желает зла и творит добро» — нем.). Особенно ярко такая иерархия целей и средств проявляется в сфере политических форм, и не кто иной, как величайший из отцов Церкви, блаж. Августин, отметил условную и относительную, но все же неоспоримую положительную ценность и того «града земного», который, в отличие от града небесного (церкви), порожден «любовью к себе, доведенною до презрения к Богу»: «пока оба града, — учит он, — перемешаны, пользуемся и мы миром Вавилона, из которого народ Божий освобождается верою так, как бы находится в нем во временном странствовании» («О Граде Божием», XIX, 26).