Но не так должна подходить к делу внутрироссийская интеллигенция, деловая спецовская среда, идеология эволюции, а не революции. Далекие от мысли активно вмешиваться в идущую политическую борьбу, беспартийные интеллигентские круги все же пристально следят за ней и вдумываются в ее смысл. Меньше всего хотят они новых резких перемен и катастроф. Они ожидают реформ, а не революции. Путь революций и потрясений — всегда наименее экономный, наиболее болезненный путь. Нам слишком дорого обошелся распад одной власти, чтобы следовало добиваться крушения другой, с таким трудом и муками создавшийся. Minore discrimine sumi principem quam quarei, — учил Тацит (Вот почему главным становится положение: чем меньше распада, тем лучше — лат.). Предпочтительнее беречь наличную власть, нежели искать новую. Химеричны мечты о возможности и близком будущем появления формально-демократической власти в России. Еще долгое время нам суждена суровая и волевая диктаториальная власть. Мы научились ценить самодовлеющую значимость государственного аппарата, и как бы плох он сейчас ни был, — было бы безрассудством его искусственно подтачивать или ослаблять.

Вот почему мы сейчас не только «против Зиновьева», но и определенно «за Сталина». Мы чужды и намека на какое-либо злорадство по поводу трудностей, переживаемых партией. Довольно дискуссий: дискуссия не может быть правительством. Мы считаем, что восстановление хотя бы и «худого мира» в партии полезно для укрепления государственного аппарата. Но одновременно мы отдаем себе ясный отчет в том, что оппозиция есть не причина кризиса партии, а лишь ее кричащий симптом. Корни кризиса партии — в ее общей политике. Лишь оздоровив последнюю, лишь решительно проникшись началами социально-экономического реализма, партия предотвратит возможность рецидива оппозиционных припадков.

Что же касается пути оздоровления политики, то он один, и символическое имя ему, повторим, — неонэп.

Отдел второй. Русские думы

(Очерки философии эпохи)

Памяти В.И. Ленина

I. Ленин

В живой драме всемирной истории это был один из типичных великих людей, определяющих собой целые эпохи. Самое имя его останется лозунгом, символом, знанием. Он может быть назван духовным собратом таких исторических деятелей, как Петр Великий, Наполеон. Перед ним, конечно, меркнут наиболее яркие персонажи Великой Французской революции. Мирабо в сравнении с ним неудачник. Робеспьер — посредственность. Он своеобразно претворил в себе и прозорливость Мирабо, и оппортунизм Дантона, и вдохновенную демагогию Марата, и холодную принципиальность Робеспьера.

Он был прежде всего великий революционер. Он — не только вождь, но и воплощение русской революции. Воистину, он был воплощенной стихией революции, медиумом революционного гения. В нем жила эта стихия со всеми ее качествами, увлекательными и отталкивающими, творческими и разрушительными. Как стихия, он был по ту сторону добра и зла. Его хотят судить современники; напрасно: его по плечу судить только истории.

В нем было что-то от Микель Анжело, от нашего Льва Толстого. По размаху своих дерзаний, по напряженности, масштабам, внутренней логике своей мечты он им подобен, им равен. Его гений — того же стиля, той же структуры. Те же огромные, сверхчеловеческие пропорции, та же органическая «корявость» рисунка — но какая жуткая его жизненность, что за подлинность нутряной какой-то правды!

Но те работали мрамором и бумагою, а он творил на живом человечестве, взнуздывал чувствующую, страдающую плоть. Невольно вспоминается мастерская характеристика Наполеона у Тэна.

Да, он творил живую ткань истории, внося в нее новые узоры, обогащая ее содержание. Медиум революционных сил, он был равнодушен к страданиям и горю конкретного человека, конкретного народа. Он был во власти исторических вихрей и воплощал их волю в плане нашего временно-пространственного бытия. И роковая двойственность, столь явная для нас, современников, почила на нем, как на всех, подобных ему, «исторических героях и гениях»:

Два демона ему служили,
Две силы чудно в нем слились:
В его груди орлы парили,
В его груди змеи вились… [195]

Но мало еще сказать, что он был великий исторический деятель и великий революционер. Он был кроме того глубочайшим выразителем русской стихии в ее основных чертах. Он был, несомненно, русским с головы до ног. И самый облик его — причудливая смесь Сократа с чуть косоватыми глазами и характерными скулами монгола — подлинно русский, «евразийский». Много таких лиц на Руси, в настоящем, именно «евразийском», русском народе:

— Ильич…

А стиль его речей, статей, «словечек»? О, тут нет ни грана французского пафоса, столь «классически революционного». Тут русский дух, тут Русью пахнет…

В нем, конечно, и Разин, и Болотников, и сам Великий Петр. В грядущих монографиях наши потомки разберутся во всей этой генеалогии…

Пройдут годы, сменится нынешнее поколение, и затихнут горькие обиды, страшные личные удары, которые наносил этот фатальный, в ореоле крови над Россией взошедший человек, миллионам страдающих и чувствующих русских людей. И умрет личная злоба, и «наступит история». И тогда уже все навсегда и окончательно поймут, что Ленин — наш, что Ленин — подлинный сын России, ее национальный герой — рядом с Дмитрием Донским, Петром Великим, Пушкиным и Толстым.

Пусть сейчас еще для многих эти сопоставления звучат парадоксом, может быть, даже кощунством. Но Пантеон национальной истории — по ту сторону минутных распрь, индивидуальных горестей, идейных разногласий, преходящих партийных, даже гражданских войн. И хочется в торопливых, взволнованных чувствах, вызванных первой вестью об этой смерти, найти не куцый импрессионизм поверхностного современника, а возвышенную примиренность и радостную ясность зрения, свойственные «знаку вечности».

II. Кремлевский фантаст

Бывают эпохи, когда жизнью правят фантасты, а «люди реальной жизни», отброшенные и смятые, погружаются в царство призраков. Мечтатели и фантасты становятся реальнейшим орудием судьбы, трубою века, молотом истории. Обычно эти эпохи потом называют — «великими».

Фантастом был Александр Македонский, и век его был похож на поэму, — по крайней мере, в глазах потомства.

Великим мечтателем рисуется папа Григорий Седьмой, «земная тень Провидения», и лучшая память его чудесной эпохи — его смиренно-гордые слова:

— Закон римских первосвященников подчинил себе более земель, нежели закон римских императоров. По всей земле пронесся звук слова их, и Христос стал владыкой над теми, кому некогда повелевал Август…

Поэтом был Наполеон, последний из державных гениев итальянского Ренессанса. И уже бесспорно сказочной была его эпоха, его эпопея, от Риволи до «маленького острова»… [196]

Словно история вдруг утомляется подчас от «реальной политики», от «малых дел», от монотонно-размеренного и рассудительно-мерного течения вперед — и сама начинает мечтать, фантазировать, молиться, «творить легенду». И легенда облекается в плоть и кровь, и живые массы человеческие с увлечением и азартом платят страстями, страданиями своими ужасную дань лукавству Исторического Разума…

Едва ли можно сомневаться, что к числу этих роковых избранников истории, через которых она жутко «отдыхает от будней», — потомство наше причислит Ленина.

«Кремлевский мечтатель», несомненно, всю свою жизнь «промечтал» бы в Женеве, если бы мечты его не полюбились хитрому Историческому Разуму.