Однако и переваренная революция вовне, перед лицом мира, будет еще долгое время реально и активно революционна. Французская революция вовне не завершилась до 1814 года, т. е. гремела четверть века. А опыт показал, что русские сроки еще протяженнее. Да и размах русской революции шире, круче, субъективно дерзновеннее французского:

Мир расколот на две половины:
Они и мы. Мы юны, скудны, — но
В века скользим с могуществом лавины
И шар земной сплотить нам суждено!

(В.Брюсов) [342]

Итак, да здравствует русская революция!

РОССИЯ

(У ОКНА ВАГОНА) [343]

Посвящается моей матери

Юлии Петровне Устряловой

Этим летом я пробыл полтора месяца в России, главным образом, в Москве. По возвращении в Харбин мне хотелось привести в порядок впечатления, изложить их в более или менее обстоятельном очерке. Отсутствие времени не позволило осуществить это намерение. Но на обратном восьмидневном пути, сидя у окна вагона, я все же успел в беглой, полудневниковой форме зафиксировать кое-что из наблюдений, настроений и мыслей, вызванных прикосновением к России. Прекрасно сознавая всю отрывочность, эпизодичность, недостаточность этих записей, я согласился их опубликовать в ответ на просьбу друзей «поделиться московскими впечатлениями».

Читатель имеет дело именно с «впечатлениями», импрессионистскими набросками, «сырым материалом», успевшим подвергнуться лишь легкой стилистической обработке, да и то не везде.

Запись велась по дням, и я не вижу надобности изменять расположение материала при ее опубликовании.

2 августа 1925 года.

Участок Вятка — Пермь. Удобно ехать, мягко, мало трясет, даже писать можно без усилий: международный вагон. Вполне чисто, даже комфортабельно. «Довоенная норма» в этой области, кажется, налицо.

Хорошо ехать, ехать… Теплый вечер, окно открыто, льется воздух русских полей, мелькают снопы сжатой ржи — батюшка Урожай! — елки, церковки, избы, речки. После Маньчжурии особенно отраден вид сельских церковок, полевых монастырей, — русский, тютчевский пейзаж… Ехал бы, кажется, так всегда, всю жизнь: мы — странники на земле. Вот бы научиться этому мудрому бесстрастию странника; впрочем, разве и впрямь не учит ему нынешняя наша жизнь?..

В этом же вагоне — наркомздрав Семашко: до какого-то из сибирских курортов. Типичный интеллигент с холодными голубыми глазами, с обликом разумным и степенным: странно, что он был в 1917 году пресловутым «прапорщиком Семашко»! Tout passe, tout change (Все течет, все меняется — фр.)…

В купе со мною, — доктор-француз: в Читу — исследовать в Забайкальи и в Монголии бубонную чуму и еще какую-то болезнь. Беседую с ним на разные темы.

Симпатичный по-своему, корректный, культурный человек. Европеец. Уполномоченный от Лиги Наций. Парижанин, с соответствующей психологией.

…Однако, надо бы прибрать к рукам взлохмаченные впечатления, довести до разума все, «что глаза мои видели».

Многого не посмотрел в Москве, что мог бы и должен был бы посмотреть. Но труднее всего было усвоить суетливую психологию туриста-провинциала, спешащего видеть, торопящегося набрать побольше внешних впечатлений. Сразу Москва ощутилась, как нечто настолько родное, настолько свое, что туристский темп жизни неизбежно воспринялся бы, как что-то оскорбительное, нелепое, искусственное. Жил, как жилось, не приневоливая себя, но в то же время жадно вдыхая каждый атом московского воздуха, вживаясь в каждый элемент московского быта. Прекрасна по-прежнему Москва, и гораздо больше прежнего интересна. Последнее особенно чувствуется на расстоянии, когда осмысливаешь непосредственные впечатления. Ключом бьет интенсивная, бурная жизнь, широк и своеобразен ее размах, вся она насыщена соками большой истории. Нужно только ощутить перспективу и, не игнорируя частностей, помнить о великом целом. И радость, и гордость берет тогда за Россию. Это — главное.

Труднее разобраться в обстановке конкретно. Основное впечатление современной русской действительности — впечатление ее исключительной сложности. Всякое категорическое определение ее по существу имеет все шансы оказаться односторонним и, следовательно, неверным, ложным. Тем самым приходится признать чрезвычайно шаткими и все «прогнозы», с нею связанные. Определение всегда есть ограничение, а Россия по-прежнему предстоит сознанию «страною неограниченных возможностей».

Свершаются очень большие события, слагается своеобразная, реально — новая жизнь. Но, конечно, нередко и в этой новизне старина слышится. Иногда кажется, что создается, действительно, нечто неслыханное, небывалое, — «новый мир»: это чувство особенно обостряется после беседы с кем-либо из «новых людей», главным образом, с хозяйственниками из партийных. Но присмотришься кругом, — и, вдруг, начинает мерещиться, что этот новый мир — целиком из старого материала, что plus ca change — plus ca reste la meme chose [344] … Но и это, конечно, неверно: истина где-то посредине, в синтезе, и там, и здесь.

Исторический смерч органически возник в атмосфере старой России, но он же и убил эту атмосферу, заменив ее новой. Если так, то он, в известной мере, неизбежно двулик. Революции всегда продукт истории; но, вместе с тем, о них справедливо утверждают, что они творят историю.

Во всяком случае, в Москве очень свежа интуиция значительности совершающегося процесса. Что-то коренное, огромное происходит, по заданиям дерзновенным и самонадеянным, но, вместе с тем, таящим в себе какой-то глубокий смысл, какую-то своеобразную оправданность. Жизнь, традиция, инерция времени, быта, привычек врывается в эти задания, переплетается с ними, уступает им, преображает их. Но все же нельзя без больших оговорок прилагать наши старые мерки и масштабы к нынешней русской жизни; — быть может, тут мне следует внести кое-какие дополнения к моим привычным тезисам. Вернее, нужно будет усилить некоторые акценты, уловить и отразить в публицистике некоторые оттенки, мною доселе оставлявшиеся в тени. Перемена все-таки очень глубока, — более глубока, чем это казалось сначала, чем это подчас кажется издали. Революция очень существенна, очень радикальна и по объему, и по содержанию. Сказать, что она по-своему воссоздает российскую державу, — не значит ли это сказать слишком мало? Что означает — по-своему? В этом теперь главный вопрос.

Все это очень трудно, все это очень сложно. Уравнение со многими еще неизвестными. И чем ближе всматриваешься, тем дальше ясные ответы. Побывав в России, кажется, меньше ее знаешь, чем созерцая ее со стороны.

«Очень сложно, очень сложно», — недаром так ответил мне с характерным жестом профессор N на мой вопрос, к нему обращенный, при свидании после семилетней разлуки. Умный, чуткий, глубокий человек.

С «канонами», с «догматами», с «точками зрения» ничего не поймешь в нынешней России. Быть-может, ими ею можно править, но познать ее ими — никогда…

Для достижения сложной, убегающей от плоскостного разума действительности нужны адекватные орудия познания. Всякое утверждение нужно проверять критически, вернее, диалектически. Ибо современная Россия есть нечто от Гераклита Эфесского. Живой огонь и общее течение: «все течет» в ней. Что было истиною вчера, сегодня — ложь. Что было вчера полезно, сегодня — вредно. Что было плохо вчера, хорошо сегодня.

— Как вы смотрите на сменовеховство? — спросил при мне мой приятель некоего коммуниста, одного из заметных партийных литераторов.