И разум не находил ответа.

Его нашла история, октябрьским морозом дохнувшая на захмелевшую от свободы Россию и огромный бунт превратившая в великую революцию.

Каковы бы тогда, в феврале, ни были субъективные настроения подавляющего большинства русской интеллигенции — объективно основа февральских событий теперь может считаться уже достаточно выясненной: это было не что иное, как военное поражение России.

Катастрофа надвигалась с неумолимой необходимостью. Уже к осени 1916 года экономическая надорванность страны заставляла многих деловых работников на «хозяйственном фронте» предвидеть неизбежность скорого краха. Но когда «пришла революция» с громкими лозунгами, театральными позами и дразнящим отсутствием «начальства» — бес исконного интеллигентского революционаризма принялся усиленно шептать во все уши, что мол, «теперь все пойдет по хорошему», что теперь «препятствия на пути к победе устранены». Революцию воспринимали как спасение от катастрофы, столь зловеще надвигавшейся.

Между тем, на самом деле это и была в образе «грозы и бури» пришедшая катастрофа.

«Февраль весь был соткан из противоречий, фатально влекших его к гибели. Декламируя о «победе», он быстро уничтожал ее последние шансы. Вещая о «государственном разуме», он не носил в себе и его крупицы. Болтая о революции, он более всего чуждался революционного дерзновения.

Межеумочный, крикливый, фальшивый, он казался, согласно грубоватому, русскому присловью, «ни Богу свечкой, ни черту кочергой». Недаром его олицетворением был Керенский, ничтожество из ничтожеств, мыльный пузырь, жалкий актер истории.

Февраль мог быть только увертюрой или эпилогом. В нем не было собственного содержания. Он знаменовал собою либо конец, разрушение, смерть, либо зарницу действительной, освежающей атмосферу грозы. Либо, пожалуй, то и другое вместе.

Февраль непрерывно поглощал сам себя, разлагался внутренними противоречиями. Стыдно и больно за Россию было в те месяцы, как никогда ни раньше, ни после них. Потом, в годы октября подчас становилось страшно, тяжело за русский народ, за русское государство. В месяцы «февраля» основным чувством ощущался именно стыд. Никакого величия, ни грана подлинной трагедии, ни иоты действительного героизма. Разгул мелкого беса, дешевых чувств, кургузых мыслей, дряблых сердец. Болото.

Никогда после октябрьских дней не бывало на душе так отвратительно, досадно, гадко. Никакие шипы «нелегального положения», гражданской войны, уличных боев, сознанных политических ошибок не воспринимались сознанием так остро и мучительно, как горькие эпизоды бесславной февральской эпопеи, идейно растленной, эстетически отталкивающей, духовно импотентной.

Это воистину был распад. Вероятно, иным быть он и не мог. Теперь, в «исторической перспективе», нужно осознать его своеобразную историческую осмысленность. Но тогда, когда он являлся «современностью», — нельзя было его не оценить под углом зрения его непосредственной собственной значимости.

Конечно, первым элементом нашей революции была смерть. Смерть «старого режима», старого правящего сословия, старого государственного стиля, старого «общественного мнения».

В страшной исторической судороге кончились оба петербургские антипода — дворянское самодержавие и радикальная интеллигенция, — и с их концом исчерпал себя петербургский период русской истории.

Процесс смерти, распада, разложения — не может быть привлекателен. И поскольку смерть составным элементом неминуемо входила в революционный кризис, густо окрашивая собою его начало, — постольку и февральский пролог русской революции был богат мотивами гниения, тления, упадка.

Припоминая первые февральские дни, и до сего времени испытываешь жгучее чувство тревоги, смешанной с надеждой, — специфическое чувство, тогда переживавшееся. Помню, уже на третий день революции, 1-го марта 1917 года, тревога окончательно вытесняла надежду, и, всматриваясь в праздничные уличные толпы, в малообещающие лица солдат, в знаменитые «грузовики», перевитые красными лентами, — мучительно думалось:

— Не быть добру. Быть худу.

И «худо» пришло, и разлилось по всей безбрежной русской земле, неистовым сумбуром прокатилось по городам и весям, всех захватив, многое исковеркав, повсюду поселив нужду, стоны, нищету…

Но не следует, однако, ограничиваться этим печальным признанием, когда далеко спустя, в наши дни пытаешься подвести исторический итог происшедшему сдвигу. Теперь уже нетрудно и, во всяком случае, обязательно рядом с пассивом революции учесть ее актив, и за ее «худом» не игнорировать ее «добра» — ее огромного значения в русской, да и не только в русской истории.

Хотя первоначально революция наша была не чем другим, как военным поражением России, но уже скорая ликвидация пустопорожнего февраля показала, что смысл революции этим не исчерпывается. Катастрофа получала более грандиозный и симптоматичный смысл, обретала самостоятельность, обзаводилась собственной творческой логикой. И растворившаяся в пространствах Россия вновь восстает из пространств.

В новом облике, в новом одеянии. И плохи те патриоты, которые не узнают ее в нем. Значит, они чтили ее только устами, но не сердцем. Значит, они чтили только фасад ее, а не субстанцию.

Разве в имени дело? «Name ist Schall und Rauch» («Имя — суть звук и дым» — нем.). И потом — разве не прозревали лучшие люди наши великой роли России — вне, выше ее самой?..

Разве Достоевский не говорил о «всечеловечестве», о «всечеловечески-братском объединении»?..

Разве славянофилы, упоенные всеславянской идеей, завороженные Византийским Алтарем, не взывали о нем к русскому царю:

Пади пред ним, как царь России,
И встань, как всеславянский царь!.. [184]

И если ныне русское государство пало, чтобы встать всесоюзным, многонародным государством, — то где тут унижение, погибель России?..

«Чего хлопочут люди о народности, — говорил Станкевич, один из замечательнейших русских людей. — Надобно стремиться к человеческому, свое будет поневоле. На всяком искреннем и непроизвольном акте духа невольно отпечатывается свое, и чем ближе это свое к общему, там лучше. Кто имеет свой характер, тот отпечатывает его на всех своих действиях; создать характер, воспитать себя — можно только человеческими началами».

Впрочем, тут уже особая, сложная, большая тема. Но нельзя не подойти к ней, подводя итог нашего злосчастного февраля. Ибо в свете драмы, уже клонящейся к завершению, по иному оцениваешь, иначе понимаешь и ее пролог…

И опять, и снова вспоминается поучение мудрого учителя политики, великого Маккиавелли об историческом смысле смутных эпох:

— Добрые деяния происходят от доброго воспитания, доброе воспитание от хороших законов, а хорошие законы от тех самых смут, которые многие безрассудно осуждают. Эти смуты никогда не вредили общему благу.

Пусть же будет эта овеянная сединою веков, мудро беспристрастная сентенция лучшим компасом нам, современникам, в наших размышлениях о трудностях переживаемой нами бурной переломной, но по своему прекрасной эпохи.

Обогащайтесь [185]

Ныне отпущаеши.

(Свящ. Писание) [186]

Наконец-то!

Настоящее слово сказано, лозунг дан. Это куда лучше еще, чем «лицом к деревне». Конкретнее, прямее, понятнее. Почти по-ленински.

— Крестьяне, обогащайтесь! Не бойтесь, что вас прижмут.

Свежо предание, а верится с трудом: этот лозунг брошен ортодоксальнейшим и монолитнейшим Бухариным, нашим «русским Сен-Жюстом», суровым столпом правоверия, утверждением закона и пророков.