Ходили окровавленные люди, какой-то мужчина на траве рыдал у трупа ребенка. Внизу, прямо в болоте, лежала и громко стонала какая-то пожилая женщина с раздробленными, должно быть, ногами и разбитыми ребрами. Далеко еще не все были извлечены из-под обломков, и оттуда неслись тоже стоны и крики о спасении. Заживо похороненные.

Особенно трудно было освободить машиниста, прочно придавленного какими-то тяжелыми частями паровоза, обваренного кипятком и тщетно молившего о помощи.

— Товарищи! — взывал он протяжным, охрипающим, полным ужаса и страдания голосом. — Милые товарищи!.. Скорее!.. Сил моих нет!.. Спаси-и-те! Сдавило… давит… о-о-й!..

Влажный воздух разносил крик, рассасывая его по тайге. У паровоза хлопотали, но до прибытия вспомогательного поезда сделать ничего было нельзя.

Вагоны, оставшиеся целыми, заполнялись ранеными. В моем купе лежала какая-то стонущая женщина с помятыми боками, руками и грудью. В одно из соседних отделений привели двух прелестных белокурых детей. Они быстро заснули. Как сейчас помню их лица, кудрявые локоны и жалостливый шепот вокруг них: «сиротки»… Мать и отец их только что погибли, раздавленные развалинами.

Вот жизнерадостная забайкальская учительница, с мужским почему-то именем «Степа». Еще сегодня долго беседовала с кем-то из нас. Ехала, полная планов, предвкушений «отдохнуть». Сейчас лежит с раздробленными ногами и стонет беспомощно: «ноги, ноги, куда же я теперь безногая, о-ой!»…

Вот одну из очень тяжело раненых несут на носилках. Она страшно кричит от боли при каждом толчке. Молодой парень, — может быть, сын, — идет рядом, поддерживает носилки, смотрит растерянными глазами и скороговоркой утешает, беспрерывно бессмысленно повторяя:

— Ерунда, ну, что ты, ну, зачем ты, ерунда, ну, ерунда!..

У паровоза — группки любознательных: почему крушение? Общее впечатление — сознательный умысел. Охота за экспрессами: уже не первый раз… Зачем и кому это нужно?

Люди из ГПУ с револьверами в руках на всякий случай сторожат: что, как грабеж, нападение?

Но в лесу тихо, дремлют деревья в предрассветном летнем сумраке, только разносится шум раздавленного муравейника, нашего бедного экспресса…

Пришел вспомогательный поезд, помощь наладилась. Рассветало. Кто-то уже, нацелившись кодаком, снимал место катастрофы. Особенно эффектно было запечатлеть, как паровоз, падая, вырвал рельс, погнул его, точно проволоку, и какой вид имел на этом месте путь.

Утром нас, уцелевших, отвели обратно на Анжерскую, откуда к ночи экспресс возобновил свое путешествие. Несколько десятков телеграмм полетели во все концы. Крушение обошлось людьми в 10 убитых и 30 раненых. Потом некоторые из раненых умерли.

Через месяц, возвращаясь обратно из Москвы, я узнал, что крушение, действительно, было работой какой-то преступной шайки. Однако, оно оказалось последним: всю шайку вскоре изловили.

Многие пассажиры долго еще нервничали. Не могу этого сказать про себя: последние годы приучили воспринимать человеческое горе, как нечто, лежащее в порядке вещей. Больше того: они довольно прочно научили смотреть и на собственную жизнь, как на отрадный, но уже словно сверхсметный, сверхмерный дар, и каждый новый год принимать уже не как должное, а как чью-то своеобразную милость. Чего же обижаться, когда оскудеет милостивая рука? Хорошо написал покойный Есенин:

В этой жизни умирать не ново,
Да и жить, конечно, не новей…
[364]